“Масленица”. Кустодиев. 1920.
Нижнетагильский художественный музей изобразительных искусств
В субботу, после блинов, едем кататься с гор. Зоологический сад, где устроены наши горы, — они из дерева и залиты льдом, — завален глубоким снегом, дорожки в сугробах только. Видно пустые клетки с сухими деревцами; ни птиц, ни зверей не видно. Да теперь и не до зверей. Высоченные горы на прудах. Над свежими тесовыми беседками на горах пестро играют флаги. Рухаются с рычаньем высокие «дилижаны» с гор, мчатся по ледяным дорожкам, между валами снега с воткнутыми в них елками. Черно на горах народом. Василь-Василич распоряжается, хрипло кричит с верхушки; видно его высокую фигуру, в котиковой, отцовской, шапке. Степенный плотник Иван помогает Пашке-конторщику резать и выдавать билетики, на которых написано — «с обеих концов по разу». Народ длинным хвостом у кассы. Масленица погожая, сегодня немножко закрепило, а после блинов — катается.
— Милиен народу! — встречает Василь-Василич. — За тыщу выручки, кательщики не успевают, сбились… какой черед!..
— Из кассы чтобы не воровали, — говорит отец и безнадежно машет. — Кто вас тут усчитает!..
— Ни Бо-же мой!.. — вскрикивает Василь-Василич, — кажные пять минут деньги отымаю, в мешок ссыпаю, да с народом не сообразишься, швыряют пятаки, без билетов лезут… Эна, купец швырнул! Терпения не хватает ждать… Да Пашка совестливый… ну, трешница проскочит, больше-то не уворует, будь-покойны-с.
По накатанному лотку втаскивают веревками вернувшиеся с другой горы высокие сани с бархатными скамейками, — «дилижаны», — на шестерых. Сбившиеся с ног катальщики, статные молодцы, ведущие «дилижаны» с гор, стоя на коньках сзади, весело в меру пьяны. Работа строгая, не моргни: крепко держись за поручни, крепче веди на скате, «на корыте».
— Не изувечили никого, Бог миловал? — спрашивает отец высокого катальщика Сергея, моего любимца.
— Упаси Бог, пьяных не допускаем-с. Да теперь-то покуда мало, еще не разогрелись. С огнями вот покатим, ну, тогда осмелеют, станут шибко одолевать… в шею даем!
И как только не рухнут горы! Верхушки битком набиты, скрипят подпоры. Но стройка крепкая: владимирцы строили-на совесть.
Сергей скатывает нас на «дилижане». Дух захватывает, и падает сердце на раскате. Мелькают елки, стеклянные разноцветные шары, повешенные на проволоках, белые ленты снега. Катальщик тормозит коньками, режет-скрежещет льдом. Василь-Василич уж разогрелся, пахнет от него пробками и мятой. Отец идет считать выручку, а Василь-Василичу говорит — «поручи надежному покатать!». Василь-Василич хватает меня, как узелок, под мышку и шепчет: «надежней меня тут нету». Берет низкие саночки — «американки», обитые зеленым бархатом с бахромой, и приглашает меня — скатиться.
— Со мной не бойся, купцов катаю! — говорит он, сажаясь верхом на саночки.
Я приваливаюсь к нему, под бороду, в страхе гляжу вперед… Далеко внизу ледяная дорожка в елках, гора, с черным пятном народа, и вьются флаги. Василь-Василич крякает, трогает меня за нос варежкой, засматривает косящим глазом. Я по мутному глазу знаю, что он «готов». Катальщики мешают, не дают скатывать, говорят — «убить можешь!». Но он толкает ногой, санки клюют с помоста, и мы летим… ахаемся в корыто спуска и выносимся лихо на прямую.
— Во-как мы-та-а-а!.. — вскрикивает Василь-Василич, — со мной нипочем не опрокинешься!.. — прихватывает меня любовно, и мы врезаемся в снежный вал.
Летит снеговая пыль, падает на нас елка, саночки вверх полозьями, я в сугробе: Василь-Василич мотает валенками в снегу, под елкой.
— Не зашибся?.. Господь сохранил… Маленько не потрафили, ничего! — говорит он тревожным голосом. — Не сказывай папаше только… я тебя скачу лучше на наших саночках, те верней.
К нам подбегают катальщики, а мы смеемся.
Катают меня на «наших», еще на каких-то «растопырях». Катальщики веселые, хотят показать себя. Скатываются на коньках с горы, руки за спину, падают головами вниз. Сергей скатывается задом. Скатываются вприсядку, вприсядку задом. Кричат — ура! Сергей хлопает себя шапкой:
— Разуважу для масленой… гляди, на одной ноге!..
Рухается так страшно, что я не могу смотреть. Эн уж он где, катит, откинув ногу. Кричат — ура-а-а!.. Купец в лисьей шубе покатился, безо всего, на скате мешком тряхнулся — и прямо головой в снег.
— Извольте, на метле! — кричит какой-то отчаянный, крепко пьяный. Падает на горе, летит через голову метла.
Зажигают иллюминацию. Рычат гулкие горы пустотой. Катят с бенгальскими огнями, в искрах. Гудят в бубны, пищат гармошки, — пьяные навалились на горы, орут: «пропадай Таганка-а-а!..» Катальщики разгорячились, пьют прямо из бутылок, кричат — «в самый-то раз теперь, с любой колокольни скатим!». Хватает меня Сергей:
— Уважу тебя, на коньках скачу! Только, смотри, не дергайся!..
Тащит меня на край.
— Не дури, убьешь!.. — слышу я чей-то окрик и страшно лечу во тьму.
Рычит под мной гора, с визгом ворчит на скате, и вот огоньки на елках!..
— Молодча-га ты, ей-Богу!.. — в ухо шипит Сергей, и мы падаем в рыхлый снег, — насыпало полон ворот.
— Папаше, смотри, не сказывай! — грозит мне Сергей и колет усами щечку. Пахнет от него винцом, морозом.
— Не замерз, гулена? — спрашивает отец. — Ну, давай я тебя скачу.
Нам подают «американки», он откидывается со мной назад, — и мы мчимся, летим, как ветер. Катят с бенгальскими огнями, горят разноцветные шары, — и под нами, во льду, огни…
Масленица кончается: сегодня последний день, «прощеное воскресенье». Снег на дворе размаслился. Приносят «масленицу» из бань — в подарок. Такая радость! На большом круглом прянике стоят ледяные горы из золотой бумаги и бумажные вырезные елочки; в елках, стойком на колышках, — вылепленные из теста и выкрашенные сажей, медведики и волки, а над горами и елками — пышные розы на лучинках, синие, желтые, пунцовые… — всех цветов. И над всей этой «масленицей» подрагивают в блеске тонкие золотые паутинки канители. Банщики носят «масленицу» по всем «гостям», которых они мыли, и потом уж приносят к нам. Им подносят винца и угощают блинами в кухне.
И другие блины сегодня, называют — «убогие». Приходят нищие — старички, старушки. Кто им спечет блинков! Им дают по большому масленому блину — «на помин души». Они прячут блины за пазуху и идут по другим домам.
Я любуюсь-любуюсь «масленицей», боюсь дотронуться, — так хороша она. Вся — живая! И елки, и медведики, и горы… и золотая над всем игра. Смотрю и думаю: масленица живая… и цветы, и пряник — живое все. Чудится что-то в этом, но — что? Не могу сказать.
Уже много спустя, вспоминая чудесную «масленицу», я с удивленьем думал о неизвестном Егорыче. Умер Егорыч — и «масленицы» исчезли: нигде их потом не видел. Почему он такое делал? Никто мне не мог сказать. Что-то мелькало мне?.. Пряник… — да не земля ли это, с лесами и горами, со зверями? А чудесные пышные цветы — радость весны идущей? А дрожащая золотая паутинка — солнечные лучи, весенние?.. Умер неведомый Егорыч — и «масленицы», ж и в ы е, кончились. Никто без него не сделает.
Звонят к вечерням. Заходит Горкин — «масленицу» смотреть. Хвалит Егорыча:
— Хороший старичок, бедный совсем, поделочками кормится. То мельнички из бумажек вертит, а как к масленой подошло — «масленицы» свои готовит, в бани, на всю Москву. Три рубля ему за каждую платят… сам выдумал такое, и всем приятность. А сказки какие сказывает, песенки какие знает!.. Ходили к нему из бань за «масленицами», а он, говорят, уж и не встает, заслабел… и в холоду лежит. Может, эта последняя, помрет скоро. Ну, я к вечерне пошел, завтра «стояния» начнутся. Ну, давай друг у дружки прощенья просить, нонче прощеный день.
Он кланяется мне в ноги и говорит — «прости меня, милок, Христа ради». Я знаю, что надо делать, хоть и стыдно очень: падаю ему в ноги, говорю — «Бог простит, прости и меня, грешного», и мы стукаемся головами и смеемся.
— Заговены нонче, а завтра строгие дни начнутся, Великий Пост. Ты уж «масленицу»-то похерь до ночи, завтра-то глядеть грех. Погляди-полюбуйся — и разбирай… пряничка поешь, заговеться кому отдай.
Приходит вечер. Я вытаскиваю из пряника медведиков и волков… разламываю золотые горы, не застряло ли пятачка, выдергиваю все елочки, снимаю розы, срываю золотые нитки. Остается пустынный пряник. Он необыкновенно вкусный. Стоял он неделю в банях, у «сборки», где собирают выручку, сыпали в «горки» денежки — на масленицу на чай, таскали его по городу… Но он необыкновенно вкусный: должно быть, с медом.
Поздний вечер. Заговелись перед Постом. Завтра будет печальный звон. Завтра — «Господи и Владыко живота моего…» — будет. Сегодня «прощеный день», и будем просить прощенья: сперва у родных, потом у прислуг, у дворника, у всех. Вассу кривую встретишь, которая живет в «темненькой», и у той надо просить прощенья. Идти к Гришке и поклониться в ноги? Недавно я расколол лопату, и он сердился. А вдруг он возьмет и скажет — «не прощаю!»?
Падаем друг дружке в ноги. Немножко смешно и стыдно, но после делается легко, будто грехи очистились.
Мы сидим в столовой и после ужина доедаем орешки и пастилу, чтобы уже ничего не осталось на Чистый Понедельник. Стукает дверь из кухни, кто-то лезет по лестнице, тычется головою в дверь. Это Василь-Василич, взъерошенный, с напухшими глазами, в расстегнутой жилетке, в розовой под ней рубахе. Он громко падает на колени и стукается лбом в пол.
— Простите, Христа ради… для праздничка… — возит он языком и бухается опять. — Справили маслену… нагрешили… завтра в пять часов… как стеклышко… будь-п-койны-с!..
— Ступай, проспись. Бог простит!.. — говорит отец. — И нас прости, и ступай.
— И про… щаю!.. всех прощаю, как Господь… Исус Христос… велено прощать!.. — он присаживается на пятки и щупает на себе жилетку. — По-бо-жьи… все должны прощать… И все деньги ваши… до копейки!. вся выручка, записано у меня… до гро-шика… простите, Христа ради!..
Его поднимают и спроваживают в кухню. Нельзя сердиться — прощеный день.
Помолившись Богу, я подлезаю под ситцевую занавеску у окошка и открываю форточку. Слушаю, как тихо. Черная ночь, глухая. Потягивает сыро ветром. Слышно, как капает, булькает скучно-скучно. Бубенцы, как будто?.. Прорывается где-то вскрик, неясно. И опять тишина, глухая. Вот она, тишина Поста. Печальные дни его наступают в молчаньи, под унылое бульканье капели.
Декабрь 1927 — декабрь 1931 гг.
Из книги Ивана Шмелёва «Лето Господне»