Автор: протоиерей Николай Иванов
Настал еще день, когда был произнесен приговор, лишавший его человеческого права. С тех пор он уже стал почти не человек, а лишь какое-то зоологическое существо, имеющее физиономию человека, но лишенное того, что называется человеческим достоинством.
Затем потянулись дни – их было много, когда человек перестал фактически быть человеком. Суровая тайга, куда привезли его, давила своим нездоровым климатом. В бараке, куда его поселили, была предоставлена лишь доска для спанья. В руки ему дали кирку, чтобы дробить скалу, тачку, чтобы вывозить получающийся от этого щебень. Вечером его ждала полуголодная «пайка», о которой он мечтал уже с полудня.
Настал еще один день, когда силы его истощились, и уже начала схватывать болезнь, от которой уходил лишь редкий. Ослабли мускулы, а вместе с ними ослабла и воля к жизни. Появилась не прекращающаяся тянущая боль в животе и почти беспрерывный понос. Жажда жизни почти угасла.
Идти к врачу? Но попасть на прием очень трудно. Лекпом (лекарский помощник, который в лагерной системе заменяет врача) – один, а больных сотни. К тому же, ему дан «лимит», по которому он мог освобождать от работы очень небольшое количество больных. Превысить эту, строго установленную норму, он не мог под страхом обвинения в сознательном подрыве интересов производства. Но через несколько дней болезнь настолько усилилась, что идти к лекпому было необходимо для того, чтобы получить хотя бы пару дней освобождения от непосильной работы. И вот он решил идти. Когда, съев свою «баланду», он пришел к лекпому, там была уже такая толпа, что пробиться было невозможно. Прошел час, другой. Наконец, впереди осталось всего два человека, но как раз в это время пробили «отбой» и двери амбулатории закрылись. Просить было бесполезно. К тому же дежурный конвоир потребовал немедленного возвращения в барак.
Придя «домой», в каком-то отупении бросился он на доски, заменявшие ему койку. На утро он уже не мог работать, но так как формального «освобождения» не было, то от него целый день требовали работы, а он угрюмо молчал и лежал у своей тачки. Сегодня на него не действовали ни угрозы десятников, ни пинки бригадира. Вечером в конторе на него был составлен акт «об отказе от работы», в результате чего, завтра его ждала уже не полуголодная, а голодная пайка. На другой день он уже не встал, а остался в бараке.
Прошел еще один день и его отнесли в лазарет… Теперь лекпом осмотрел его. «Плывун», – так охарактеризовал он своего нового постояльца. Этим словом называют больных пеллагрическим поносом, у которых ослабли не только мускулы рук и ног, но даже и мускулы, удерживающие мочу и кал. Такой больной «плывет», т.е. беспрерывно делает под себя.
Жить? Нет, жажда жизни уже ушла. Такой больной уже полупокойник. Через несколько дней наступает неминуемая смерть. Выздоровления от этой болезни в лагерях не бывает.
Настал еще один день. «Плывун» был найден на своей доске мертвым. И вот тогда-то на него был заполнен акт о смерти, а сам он с металлической биркой, привязанной к большому пальцу левой руки (так требуется по инструкции в лагерной системе), вместе с другими покойниками был уложен в штабель в малюсенькой мертвецкой, подобно тому, как укладывают в штабеля железнодорожные шпалы, а наутро брошен в большой, вонючий, заполненный мертвецами ящик и вывезен за вахту, чтобы быть закопанным там, где никогда, и никто его не найдет.
Акт о его смерти вошел в большую стопку таких же актов, чтобы быть подписанным начальством, а затем отнесенным в управление лагерей. Там, на основании этих актов, составят сводку о количестве смертных случаев и пошлют ее высшему начальству.
Ко всему этому надо добавить, что фактически, всё это строительство на самом деле было дутым, было просто делом обмена, спасавшим руководство этого лагеря, состоявшего из темных лиц, от военной службы и фронта.
Дело в том, что построить гидроэлектростанцию на этом месте было нельзя, ввиду особенностей геологического строения берегов реки. Чусовая протекает в узком глубоком каньоне. Высокие берега ее изрыты пустотами, образовавшимися вследствие вымытия известковых отложений грунтовыми водами. Всюду на берегах встречаются так называемые «карстовые воронки» – большие провалы почвы, пустоты, куда дождевые потоки, превращающиеся благодаря крутым склонам в целые реки, с шумом проваливаются точно в какую-то бездну. Так, главный приток Чусовой, впадающий в нее немного выше – бурный Поныш, в то время местами вдруг исчезал под землей. Подходя к этой воронке уже издали можно было слышать шум водопада, а в месте провала реки под землю, вода кипела, как в котле. Громадная воронка поглощала горную речку, которая протекала несколько километров под землей. Затем сухое русло снова наполнялось водой, река выходила из-под земли и снова бежала вперед к буйной Чусовой. Берега таили в себе известковые залежи, которые при условии поднятия воды плотиной, были бы в скором времени растворены течениями грунтовых вод, и на их месте образовались бы колоссальные промоины, из-за которых удержать воду никакой плотиной было бы невозможно. Вдобавок, благодаря узкому каньону и громадному бассейну, собиравшему воду после грозовых дождей, обычных для летнего времени, река за одну ночь могла поднять уровень на несколько метров. Чтобы перекрыть течение такой реки плотиной и предупредить возможность прорыва, требовалось бы разрезать на некотором расстоянии берега и заложить высокие бетонные стены, могущие удержать воду на большой высоте, что, конечно, на тот момент, в особенности в условиях военного времени, было совершенно невозможно. Руководство строительством все это прекрасно знало. Впрочем, об этом знало не только руководство, но и решительно все – от любого прораба до последнего заключенного. Бессмыслица, в жертву которой приносились тысячи жизней… страшная трагедия превращалась в какую-то жуткую комедию, в такую насмешку над человеческой жизнью, какую мог бы придумать лишь сам дьявол. Но те, кто стоял во главе этого дела, не смущались этим, не чувствовали ни угрызений совести, ни простой человеческой жалости. Дутое предприятие спасало их от фронта и, кроме того, давало возможность жить сытно и бесконтрольно, – благодаря тому, что при этой массовой смертности в их распоряжении оставалось большое количество продуктов, которые умело сбывались снабженцами, фамилии которых в большинстве случаев походили на фамилии руководителей. Впрочем, фамилия главного инженера была Александров. Это был один из немногих русских, вертевшихся около сильных мира сего.
Между прочим, мне пришлось самому слышать, как он кричал на заведующую столовой – Розу Соломоновну, – что она ему уже несколько дней не подает на завтрак черной икры…
Страна голодала. Страна истекала кровью. Здесь, в лагерях, смерть косила людей тысячами, а вся эта кучка руководителей и их верных слуг – снабженцев и других прихвостней, благоденствовала. Сметливые, но бессовестные люди крепко держались друг за друга, не чувствуя ответственности за жизнь тех, кто были квалифицированы, как преступники.
А строительство, между тем, как будто шло. Зимой 1942-43 года оно началось, летом 43-го года «развернулось» и потребовало «кадров» и «рабсилы» и затем, поглотив эту рабсилу за лето и зиму 1943-44 года, закрылось. Что оно должно было закрыться – знали почти все. Знали и молчали. Кто из страха перед фронтом, кто из страха перед наказанием. А пока людей тысячами привозили на глухую станцию в товарных вагонах, здесь выгружали и под усиленным надзором конвоиров и сторожевых собак, прогоняли по таёжной дороге к угрюмой реке.
Спустя какое-то время, все они оказывались закопанными в оврагах над Чусовой, а на станции – снова выгружались из вагонов тысячами и точно также прогонялись сквозь тайгу по дороге смерти и также вскоре закапывались новые люди, а взамен живых людей, со «створа» плотины в управление строительства отправлялись бланки о смерти. Взамен каждого живого человека приходила аккуратная бумажка, заполненная статистиком и подписанная медицинским работником и начальником лагеря. Тем самым соблюдался своеобразный баланс всей этой дьявольской бухгалтерии «Исправительно-трудовых Лагерей НКВД». К этому балансу фактически и сводилось всё исправление человека, квалифицированного, как преступника. И всё это освящалось принципами: «Труд создает человека», «Труд исправляет человека», «Воздействуя на окружающую природу, человек изменяет и свою природу»…
То, что происходило на Чусовой, однако, не считалось преступлением, и не было исключением. То же самое происходило на моих глазах и на строительстве подобной же гидроэлектростанции возле Великого Устюга на реке Сухоне. В целесообразность плотины также мало кто верил, и сам проект был составлен настолько неряшливо, что как только она была достроена к концу зимы, так вскоре была и смыта первым весенним паводком. Деревянные ряжи, вырванные из тела плотины, исковеркали всё русло прекрасной Сухоны, по которой до этого ходили пароходы. Ущерб государству был нанесен колоссальный, а о том, что угасли тысячи молодых жизней, никто и не думал.
Тот, кто нёс, несомненно не в первый раз, стопу этих бланков, хорошо знал, что никому не интересно пересчитывать сотни однообразных листков, ими был забит уже целый шкап. Поэтому-то так смело распорядился он одной из этих бумажек для своего необходимого туалета. Собственно говоря, он понимал, что не стоит питать особого уважения к этому документу, так как при таких массовых масштабах ценность его настолько же ничтожна, насколько ничтожна и ценность самого человека в глазах властей. Если люди мрут не сотнями, а тысячами, и это решительно никого не беспокоит и никто о них не жалеет, то стоит ли жалеть о каком-то бланке, составленном об одной из этих обесцененных жизней?
Вся эта жуткая, но хорошо знакомая мне действительность, промелькнула в моем сознании в одно мгновение, когда я стоял хорошим весенним днем в тайге, просыпавшейся от зимнего сна.
Белая бумажка с черными буквами лежала передо мной, как загадка о человеке. Каков был этот человек, носящий одно со мною имя? Он успел дожить только до двадцати лет. Смерть схватила его, когда только что занималась заря его сознательной жизни. Был ли он высок ростом или мал, был ли смел или, наоборот, робок; был ли целомудрен или, может быть, уже развращен? Через какие глаза смотрела на мир его молодая душа – через голубые или через карие?
Бумажка лежала передо мной, как страшный вопрос. Я – живой, но уже прошедший всё, что прошел этот мой тёзка, испытавший, что полагалось испытать заключенному в те жуткие дни, но счастливо избежавший «тачки», почти неминуемо ведущей к смерти того, кто не способен физически работать. Я стоял сейчас перед этой жуткой бумажкой, говорившей о человеке, которого уже нет.
Есть какая-то поэзия радости в христианском кладбище. Теплой надеждой веет от крестов с надписью о грядущем воскресении. Красное яичко, принесенное на могилу в пасхальный лень, маленькая иконка с воскресшим Христом – всё это говорит о том, что, может быть, смерти и нет, что, может быть, ты увидишься когда-то с тем, кого похоронили под этим холмиком.
Нема и безотрадна могила атеиста. Гордый профиль покойника, вырезанный на богатом гранитном памятнике, или плохонькая фотография, вставленная под стекло в бетонный столбик-обелиск, говорят лишь об одном, что этого человека уже нет, и никогда не будет. Но и здесь остается хоть какая-то, пусть кратковременная память близких. Забвенье, конечно, настанет, но не сразу и от этого слабому человеку легче.
Забвенье – это, если разобраться как следует, самая жуткая вещь. Забвенье еще страшнее смерти. Помню, как в молодости мне было жутко слышать арию Яго из оперы Верди «Отелло». Яго говорит, что ничего ценного в жизни нет, что всё, в конце концов, унесет смерть, но… страшна не сама могила. Страшно то, что после могилы настанет полное уничтожение человека – забвенье о нем, когда не будет на свете никого, кто, хотя бы в памяти, хранил твое имя. «Забвенье»… этим словом заканчивалась ария, похожая на монолог. На итальянском языке последнее слово звучало, кажется, «нулле», т.е. «ноль».
Я стоял перед этим актом, как перед каким-то свидетелем, говорившем мне, что для человека, обозначенного на нем, уже наступает полное забвенье в человеческой памяти. Может быть, и даже наверняка, еще помнит о нем мать или жена, или же возлюбленная девушка. Может быть, и даже наверняка они считают его живым и будут так считать, пока наконец, через какой-то срок, не получая от него совершенно писем, поймут, что его давно уже нет в живых. Но никто никогда не узнает, когда и от чего он умер и где, в какой стороне нашей необъятной страны он нашел свою смерть. Всё, что пока еще имеется о нем – это тот самый проклятый листок, который уже никого не интересует, который уже брошен в лесу. На нем еще можно прочитать написанное канцелярским почерком святое имя, данное человеку при рождении. Но этим именем какой-то чекист уже вытер свой грязный зад. Пройдет еще день, два, весенний дождь смоет чернила, бумага из белой превратится в серую и, наконец, сопреет. Так исчезнет юридическая память о человеке. А там, в далеком овражке, могила зарастет кустарником. Память о человеке, которого родила мать для счастья, но которого люди, говорящие о том, что они будто бы хотят счастья для всех людей, уничтожили за одно слово, сказанное им на заре его жизни, память эта изгладится.
Тайга просыпалась от долгого зимнего сна. Верхушки могучих елей и лиственниц шумели над моей головой. Проносился ароматный весенний ветер и кругом слышалось журчание ручейков. Жить, жить, жить! – пело всё кругом. Всё оживало и праздновало, радуясь возвращению тепла. Тайга вздыхала могучей грудью, и всё ликовало от прилива жизненной силы. Жить, жить!
Я был жив и невольно ощущал в себе этот весенний прилив жизни. И теперь, глядя на эту жуткую бумажку, вдруг с особой силой осознал всю чудовищность контраста между жизнью и смертью, и мне стало страшно. Акт о смерти, брошенный здесь работником системы лагерей, говорил о поражающем презрении к жизни другого человека со стороны тех, кто имеет власть над человеком и его жизнью. Эта подлая бумажка ясно говорила о том, насколько обесценена человеческая личность, насколько унижен человек, лишенный не только своего человеческого достоинства, но даже и своего права на жизнь. И мне стало жутко, жутко за человека вообще…
Я еще раз взглянул на бумажку, лежащую у моих ног, испещренную буквами и грязью, и в один миг меня охватил такой ужас, какого я, может быть, нe испытывал еще никогда. Это было чисто животное чувство, животное желание жить и чисто животный ужас перед смертью. И я, вспомнив, что мне самому еще недавно грозила точно такая же судьба, как и этому собрату моему по заключению, носящему одно имя со мной и что мне лишь чудом удалось спастись от подобной же смерти, бросился бежать от этого немого предмета, так красноречиво говорящего и о чудовищности смерти и о страшном режиме, от которого все еще и сейчас так зависела моя жизнь.
Во многих странах существуют так называемые «могилы неизвестного солдата». Вечный огонь горит на такой могиле. Люди подходят, и с благоговением, снимая головные уборы, склоняют головы. И в этот момент многие думают о том, что, может быть, именно их сын, муж или брат, пропавший без вести, лежит в такой почетной могиле.
В нашей стране пока нет могилы «неизвестного заключенного», погибшего в силу жестокого режима. Поэтому мне хотелось бы оставить на память людям хотя бы этот рассказ о неизвестном человеке – брате моем, о котором совершенно изглажены следы в памяти людей.
И когда сейчас вспоминаешь об этих ужасных годах, то невольно спрашиваешь себя, неужели все эти жизни угасли бесследно? Неужели ничего не осталось от человека, от множества людей, загубленных жестоко и бессмысленно? Неужели ничего в мире не осталось от всех этих страданий, от всех этих мук нравственных и физических, настолько невыносимых, что в результате наступала смерть молодых, сильных людей? Неужели бесследно для будущих поколений пройдут все слёзы, пролитые теми, кто оплакивал любимых? Но верится, что ничто в мире не проходит бесследно, и каждое действие порождает свои последствия.